
Путешествуя в сопровождении нескольких из своих последователей, Учитель спустился с гор на равнину и подошёл к стенам большого города, перед воротами которого собралось великое множество народа. Когда они подошли ближе, то увидели установленный эшафот, плаху и палачей, занятых тем, что стаскивали истощённого темницей и пытками человека с позорной колесницы и волокли к плахе. Толпа же, собравшаяся на это зрелище, напирала, издевалась над осуждённым и оплёвывала его, нетерпеливо предвосхищая предстоящую казнь радостными криками.
— Кто этот человек, — спрашивали друг друга ученики, — и что он натворил, если толпа так неистово жаждет его смерти? И нет никого, кто бы выказал сочувствие или проронил слезу.
— Я думаю, — сказал Учитель печально, — что это еретик.
Они пошли дальше, и, когда достигли толпы, ученики участливо осведомились у людей об имени и преступлении того, кого они как раз видели простёртым на плахе.
— Это отступник, — гневно восклицали люди, — наконец-то он склонил свою проклятую голову! Смерть ему! Воистину, этот пёс пытался убедить нас, что в райском граде всего лишь двое ворот, а мы-то знаем, что ворот двенадцать! В изумлении ученики обратились:
— Как тебе удалось угадать это, Учитель?
Тот усмехнулся и продолжил путь.
— Это было нетрудно, — проговорил он тихо. — Если бы он был убийцей, или вором, или другого рода преступником, мы увидели бы в народе жалость и сочувствие. Многие бы плакали, кто-нибудь клялся бы в его невиновности. Но ежели кто обладает собственной верой, то его убиение люди созерцают без сочувствия, а труп его бросают на съедение псам.
"Три липы"
Более трёх веков назад стояли на зелёном кладбище приюта Святого Духа в Берлине три великолепные старые липы. Они были такие большие, что накрывали переплетающимися ветвями своих огромных крон всё кладбище, словно исполинский свод. О происхождении этих прекрасных деревьев, относящемся к ещё более отдалённому прошлому, рассказывали вот какую историю.
Жили в Берлине три брата, и связывала их тесная дружба и доверительность, какую редко встретишь. И вот однажды младший из них вышел вечером из дому, не сказав ничего другим, потому что собирался встретиться на отдалённой улочке с девушкой и отправиться с ней на прогулку. Однако не успел он добраться до условленного места и шёл, погрузившись в приятные мечтания, как услышал в простенке между двух домов, где была темнота и запустение, тихие стоны и хрипы, на которые тут же пошёл; он подумал было, что там лежит какое-нибудь животное, а может быть, и дитя, попавшее в беду и ждущее помощи. Проникнув в темноту затерянного уголка, он с ужасом обнаружил лежащего в крови человека. Наклонился над ним и спросил участливо, что с ним приключилось, но не получил никакого ответа, кроме тихого стона и хрипов, потому что раненый был поражён ножом в самое сердце и скончался через несколько мгновений на руках пришедшего ему на помощь.
Молодой человек не знал, что и делать, и, поскольку убитый не подавал более признаков жизни, вышел в растерянности и нетвёрдым шагом обратно на улицу. Но в этот момент на него наткнулись два стражника, и, пока он раздумывал, звать ли на помощь или тихо удалиться, они заметили его испуганный вид, приблизились к нему, тут же обнаружили кровь на его башмаках и рукавах сюртука и задержали его, не обращая внимания на его мольбы и попытки что-то рассказать. Они нашли поблизости уже бездыханное тело и без долгих околичностей отвели мнимого убийцу в тюрьму, где его заковали в кандалы и поместили под строгий надзор.
На следующее утро его допросил судья. Доставили тело покойного, и только теперь, при свете дня, юноша опознал молодого кузнеца, с которым он дружил в прежние времена. Раньше же он утверждал, что с покойным знаком не был и ничего о нём не знает. Тем самым подозрение, что это он совершил убийство, ещё более усилилось, а поскольку в течение дня нашлись свидетели, знавшие покойного, то стало известно, что юноша когда-то был дружен с кузнецом, однако рассорился с ним из-за девушки. Многое было преувеличено, но кое-что было правдой, что попавший под подозрение бесстрашно подтвердил, настаивая, однако, на своей невиновности и умоляя не о пощаде, но о правосудии.
Судья не сомневался, что он и есть убийца, и рассчитывал вскорости добыть достаточные доказательства, чтобы осудить его и передать палачу. Чем больше заключённый отпирался и отрицал всякую причастность к происшедшему, тем больше его считали виновным.
Тем временем средний брат — старший оказался по делам в отлучке — тщетно ждал младшего дома и принялся его искать. Когда он услышал, что брат его в заточении и обвиняется в убийстве, он тут же отправился к судье.
— Ваша честь, — сказал он, — вы задержали невиновного, отпустите его! Это я убийца, и я не хочу, чтобы за меня страдал безвинный. Я враждовал с кузнецом и следил за ним, а вчера вечером я застал его, когда он по нужде зашёл в тот уголок, напал на него и вонзил ему нож в сердце.
Судья изумлённо выслушал это признание и приказал связать среднего брата и держать под стражей, пока дело не прояснится. Теперь два брата лежали под одной крышей в кандалах, однако младший ещё ничего не знал о том, что сделал ради него средний, и по-прежнему твердил о своей невиновности.
Прошло два дня, а судья ничего нового не обнаружил и уже склонялся к тому, чтобы поверить мнимому убийце, себя оговорившему. Тут в Берлин вернулся, закончив свои дела на чужбине, старший брат, застал опустевший дом и узнал от соседей, что случилось с его младшим братом, и как средний взял на себя его вину перед судьёй. Он тут же, хотя была уже ночь, пошёл в тюрьму, велел разбудить судью и пал перед ним на колени со словами:
— Благородный служитель закона! Вы заковали двух невинных, страдающих за мои грехи. Того кузнеца не убивал ни мой младший брат, ни средний, это я совершил убийство. Не могу больше сносить, что другие терпят за меня совершенно безвинно, а потому прошу вас очень, отпустите их на свободу, а возьмите меня, готового оплатить за преступление своей жизнью.
Судья изумился ещё более и не нашёл ничего лучшего, как отправить в заточение и третьего брата.
А ранним утром, когда надзиратель принёс младшему тюремную похлёбку, он сказал:
— Хотел бы я знать, кто же из вас троих настоящий злодей.
Сколько ни умолял и ни выспрашивал его младший, надзиратель отказывался что-либо объяснить, но из сказанного тот догадался, что его братья пришли, чтобы отдать свою жизнь за него. Он разразился громкими рыданиями и потребовал отвести его к судье, а когда предстал в кандалах перед судьёй, зарыдал вновь и сказал:
— Простите великодушно, что столько времени вводил вас в заблуждение! Но я думал, что никто не видел содеянного мной и никто не сможет доказать моей вины. Теперь же я понимаю, что всё должно свершиться по закону, не могу более отпираться и признаюсь, что это я убил кузнеца и готов заплатить своей несчастной жизнью за злодеяние.
У судьи глаза выскочили на лоб, он не поверил, что всё это происходит наяву, его изумление было неописуемо, и сердце его стало неспокойно из-за этого странного дела. Он велел увести заключённого обратно и стеречь крепко, как и двух других братьев, а сам долго сидел, погружённый в раздумье, вполне понимая, что лишь один из трёх мог быть убийцей, а двое других отдались правосудию из одного благородства души и редкостной братской любви.
Размышления его ничем не увенчались, и он понял, что в этом случае обычный человеческий ум бессилен. Потому на следующий день он оставил заключённых под надёжной охраной, а сам отправился к курфюрсту, которому и рассказал эту поразительную историю во всех подробностях.
Курфюрст выслушал его с величайшим изумлением и сказал под конец:
— Событие удивительное и редкое! Сердце моё говорит мне, что ни один из троих не совершал убийства, в том числе и младший, первым задержанный вашей стражей, а всё рассказанное им поначалу и есть правда. Однако поскольку речь идёт о тяжком преступлении, мы не можем просто так отпустить подозреваемого. А потому я думаю призвать самого Господа в судьи этим трём преданным друг другу братьям и поступить по Его приговору.
Так и порешили. Дело было весной, и вот светлым тёплым днём трёх братьев вывели на зелёный двор и каждому дали по крепкому липовому саженцу. Однако сажать деревья они должны были не корнями, а молодой зеленевшей кроной в землю, так чтобы корни поднялись к небу, и чьё деревце засохнет первым, того и будут считать убийцей и поведут на казнь.
Братья сделали, как было велено, и каждый тщательно зарыл своё деревце ветвями в землю. Прошло немного времени, и все три дерева пустили побеги, и у них выросла новая пышная крона в знак того, что все три брата невиновны, и все три липы росли и росли, стали совсем большими и простояли несколько веков на кладбище приюта Святого Духа в Берлине.
"Радиоприёмник"
Тут дверь ложи открылась, и вошёл — я узнал его лишь со второго взгляда — Моцарт, без косицы, не в штанах до колен, не в башмаках с пряжками, а современно одетый. Он сел совсем рядом со мной, я чуть не дотронулся до него. Он сел и сосредоточенно занялся какими-то стоявшими вокруг небольшими аппаратами и приборами, он очень озабоченно орудовал какими-то винтами и рычагами, и я с восхищеньем смотрел на его ловкие, быстрые пальцы, которые рад был бы увидеть разок над фортепьянными клавишами. Задумчиво глядел я на него, вернее, не задумчиво, а мечтательно, целиком уйдя в созерцанье его прекрасных, умных рук, отогретый и немного испуганный чувством его близости. Что, собственно, он тут делал, что подкручивал и налаживал, — на это я совсем не обращал внимания.
А устанавливал он и настраивал радиоприёмник, и теперь он включил громкоговоритель и сказал:
— Это Мюнхен, передают фа-мажорный «Кончерто гроссо» Генделя.
И правда, к моему неописуемому изумленью и ужасу, дьявольская жестяная воронка выплюнула ту смесь бронхиальной мокроты и жёваной резины, которую называют музыкой владельцы граммофонов и абоненты радио, — а за мутной слизью и хрипами, как за корой грязи старую, великолепную картину, можно было и в самом деле различить благородный строй этой божественной музыки, её царственный лад, её холодное глубокое дыханье, её широкое струнное полнозвучье.
— Боже, — воскликнул я в ужасе, — что вы делаете, Моцарт? Неужели вы не в шутку обрушиваете на себя и на меня эту гадость, не в шутку напускаете на нас этот мерзкий прибор, триумф нашей эпохи, её последнее победоносное оружие в истребительной войне против искусства? Неужели без этого нельзя обойтись, Моцарт?
О, как рассмеялся тут этот жуткий собеседник, каким холодным и призрачным, беззвучным и в то же время всеразрушающим смехом! С искренним удовольствием наблюдал он за моими муками, вертел проклятые винтики, передвигал жестяную воронку. Смеясь, продолжал он цедить обезображенную, обездушенную и отравленную музыку, смеясь, отвечал мне:
— Не надо пафоса, соседушка! Кстати, вы обратили вниманье на это ритардандо? Находка, а? Ну, так вот, впустите-ка в себя, нетерпеливый вы человек, идею этого ритардандо, — слышите басы? Они шествуют, как боги, — и пусть эта находка старика Генделя проймёт и успокоит ваше беспокойное сердце! Вслушайтесь, человечишка, вслушайтесь без патетики и без насмешки, как за покровом этого смешного прибора, покровом и правда безнадёжно дурацким, маячит далёкий образ этой музыки богов! Прислушайтесь, тут можно кое-чему поучиться. Заметьте, как этот сумасшедший рупор делает, казалось бы, глупейшую, бесполезнейшую и запретнейшую на свете вещь, как он глупо, грубо и наобум швыряет исполняемую где-то музыку, к тому же уродуя её, в самые чуждые ей, в самые неподходящие для неё места — как он всё-таки не может убить изначальный дух этой музыки, как демонстрирует на ней лишь беспомощность собственной техники, лишь собственное бездуховное делячество! Прислушайтесь, человечишка, хорошенько, вам это необходимо! Навострите-ка ушки! Вот так. А ведь теперь вы слышите не только изнасилованного радиоприёмником, Генделя, который и в этом мерзейшем виде ещё божествен, — вы слышите и видите, уважаемый, заодно и превосходный символ жизни вообще. Слушая радио, вы слышите и видите извечную борьбу между идеей и её проявленьем, между вечностью и временем, между Божественным и человеческим. Точно так же, мой дорогой, как радио в течение десяти минут бросает наобум великолепнейшую на свете музыку в самые немыслимые места, в мещанские гостиные и в чердачные каморки, меча её своим болтающим, жрущим, зевающим, спящим абонентам, как оно крадёт у музыки её чувственную красоту, как оно портит её, корёжит, слюнит и всё же не в силах окончательно убить её дух — точно так же и жизнь, так называемая действительность, разбрасывает без разбора великолепную вереницу картин мира, швыряет вслед за Генделем доклад о технике подчистки баланса на средних промышленных предприятиях, превращает волшебные звуки оркестра в неаппетитную слизь, неукоснительно впихивает свою технику, своё делячество, сумятицу своих нужд, свою суетность между идеей и реальностью, между оркестром и ухом. Такова, мой маленький, вся жизнь, и мы тут ничего не можем поделать, и если мы не ослы, то мы смеёмся по этому поводу. Таким людям, как вы, совсем не к лицу критиковать радио или жизнь. Лучше научитесь сначала слушать! Научитесь серьёзно относиться к тому, что заслуживает серьёзного отношенья, и смеяться над прочим!